Speaking In Tongues
Лавка Языков

Татьяна Грауз

ДОМИК В КОЛОМНЕ
(сборник случайных и бесполезных книг)

 
 
 

- Книга обретенных и утраченных вещей -

 
 
На родине пахло прохладой, пахло довольством, пахло устоем минулого безвозвратно. И шерстью несло от плешивого пса, что, вытянув лапы, грелся на пыльной дороге. В расколотом грецком орехе теплилась мысль о бессмертии.
 
 
-
 
 
У мальчика были влажные ладони и быстрая речь, почти скороговоркой. На седьмом и двенадцатом такте он запинался и, заливаясь румянцем, нервно дергал плечом, думая, что жестом этим скроет волнение. Тогда к мальчику подходила женщина, прикасалась щекой к его лбу и что-то шептала. От теплого дыхания и голоса мальчик успокаивался и продолжал прерывисто двигать смычком. Движение это напоминало полет стрекозы у большого пруда, где он, прикрыв глаза, сидел однажды на оголенном, торчащем из земли корне сосны. Глубокая тишина звенела отголосками каких-то неясных и неоформленных видений, больше похожих на водянистую рябь на темном озере, в котором отражались рассеченные ветром стволы с желтовато-синей хвоей, а в отмелях тускнели и зябли тени, будто в большом гулком доме зажгли керосиновую лампу с мягким кисловатым оттенком охры, совсем нерезким и волнующим. Мальчик не заметил как стрекоза сделала петлю и почти прикоснулась перепончатыми крыльями его щеки, где чуть ниже виска белел шрам не больше срезанного с мизинца ногтя.
Сквозь окно проглядывало, будто деревенская старуха, солнце. Смотрело большим разбуженным лицом.
 
 
-
 
 
как трудно быть человеком
как трудно
влюбленные в солнце птицы моей сокровенной тайны взлетают
и замкнут воздушным приливом ельник густой
как трудно быть
человеком криком последним
полынное чувство любви
как трудно
 
 
-
 
 
Детские книжки, проеденные вдоль корешков жучками.
Как-то усердная от напряженной заботливости девушка Анюта, перетирая в столовой посуду, чашки, фужеры, наткнулась на странный предмет, что появился в доме после одного из визитов господина с воспаленными губами и бровями, нависавшими над зрачками так, что радужная оболочка глаз всегда попадала в темный провал, будто на красноватом лице господина проткнули карандашом две дырки. Даже отцу становилось не по себе. А мальчик, когда заглядывал в их беззвездную темень, съеживался и поскуливал, имитируя пи-пи. Но имитация успеха не имела. Тогда будто случайно он бросал в продырявленное лицо то истершийся кубик с готическим шрифтом, то мяч. А когда безглазый делал обманное движение, будто желал дотронуться и взять его за руку, терпение мальчика лопалось, будто склянка с эфиром, и он заливался криком. Поспешно протянутые, как для лобзания, сухие клешни господина принимались трясти жилистые руки отца. И, раскачиваясь всем телом, господин быстро пятился к двери.
Куст сирени тянулся охмелевший от росы и утреннего ветра.
После одного из таких визитов на пыльном столе гостиной появился странный предмет на тонкой ножке с ромбиками у основания и с перевернутой шляпкой-тарелкой, как у мухомора, только почти плоской. (Уже больше недели в доме царило запустение. Анюта уехала к тетке и грелась где-то близ речки с белыми отмелями и несколькими загорелыми ровесниками, раскалывающими хрусткую кожуру арбузов до обжигающей мякоти, когда белобровая красавица заливалась сахаристым и влажным, как прибрежная трава, смехом). Вместо перепонок шляпка-тарелка таинственной вещицы была неподобающим образом изрезана мелкими гранями. В них застревало и разламывалось на заведомо известный спектр красного-оранжевого-желтого-зеленого-голубого-и-фиолетового вечернее солнце.
Расколотое зазеркалье детских светокружений.
От неожиданного расслоения у мальчика защемило сердце.
Вещицу причислили к разряду 'крайне хрупких' и для всеобщей безопасности решили упрятать в дальний угол буфета. В незамысловатых ухищрениях мальчик заприметил какую-то неловкость, будто всем хотелось забыть что-то ранящее. Таинственный предмет был поднят на верхнюю полку и тщательно заставлен аляповатым фарфором, носившим фамилию Кузнецова. Ее произносили в присутствии мальчика дважды. Первый раз: погасив недокуренную сигарету, отец сдавленным голосом по слогам почти прошипел 'ку-сне-цоф' и вышел, резко хлопнув дверью. Второй раз в канун Рождества. Нет, это было раньше. Еще до того. Ближе к вечеру пришла веселая Анюта и, расстегнув шубку, принялась, звонко потоптывая зяблыми ногами, развязывать коробки, вытаскивать из мерзлых сухих пахнущих влажной сосной опилок яркие прохладные чашки. Мальчик бережно взял в руки одну и на ее гладкой поверхности запечатлелся теплотворный след пальцев. Болтая без умолку, Анюта несколько раз пропела 'фарфор-кузнецовский-фарфор-кузнецовский'. И розовый ноготь упрямо скрипел по желтоватому дну. Чистосердечный слух мальчика запомнил эти детали, как, впрочем, запоминал все неожиданное и новое.
Открытка: Венера с крутым обнаженным бедром и пламенеющим на белизне ее тела соском.
Спустя почти неделю Анюта в белых ресницах и с белыми, как дурман, руками (солнце ни за что не хотело изменять химический состав Анютиного пигмента) в счастливом забытьи принялась перетирать синие ободки тарелок и пурпурные хвосты петухов. В бесконечном усердии Анюта добралась до потаенной глубины, где пылился плод нервных и явно мутных семейных отношений. Анюта бережно ухватилась одной рукой за длинную с бугорками ножку, другой взялась за пупырчатую шляпку... Только стул, на котором случилось Анюте стоять, был ненадежным и шатким. Как, впрочем, все в этой жизни, подумала было Анюта и понадеялась на благословенный исход. Однако исход оказался стремительным. Ножка у стула (стебель пшеничный) вдруг подкосилась. Хрупкое, как хрусталь, равновесие треснуло. И в дурмане предчувствий Анюта летела цветком-лепестком-осенним листком-перышком птичьим-капелью. (Тягучий набор анютиных ассоциаций. Анюте не чужд сантимент). И тут же почти безболезненно улеглась на бедро. Но только шляпка странной вещицы вела себя по другому: она отделилась от остального, грани посыпались: мелкие, ровные, как на безликих рисунках по начертательной геометрии. И одна - 'Малевич-квадрат' - только уменьшенный взглядом и удаленный Анютиной далью - вдруг полетела... Мальчик вскрикнул 'кай-кай'.
Вороненок! - подумала было Анюта.
Перед глазами у мальчика медленно плыла чернота.
 
 
-
 
 
Ой, больно, ой!
капает болью сердце
болью капает
высоко высоко в небе
сердце в небе высоко
капает болью.
 
 
-
 
 
 

- Книга красного цвета и пустоты -

 
 
Собственно вы меня - безголового, общипанного, с вынутыми потрохами и обрубленными конечностями - совсем не знаете. Расскажи я вам хотя бы треть того, что со мной происходило, вы бы только дрогнули и посмотрели сквозь меня белыми зрачками, полными жухлой задумчивости.
Правда когда-то и я был легковерным и нежным. И говорил о любви. Но меня высмеяли. Меня, как мешок, тряханули и выпотрошили потроха, мою душу. А перья по ветру пустили. Никто не припрятал хотя бы одно - белое или черное с синеватым отливом - мне на радость, мне на праздник или на боль. Все пошло в переработку. Теперь во мне грубое переплетение нитей, одна мешковина. И шерстью горелой несет. Но прежде чем выпотрошить, меня, меня окатили всего кипятком, ошпарили то есть. Я был не против. Мне все равно. Я уже мертв. Не пугайся, мне говорят и в тряпочку вякай. А тряпка-то: кровь, бутон чайной розы, рассвет...
Правда кожу мне оставили, ну мышцы там, сухожилия, даже пупок сохранили, чтоб не забыл о своем первородстве, чтобы знал, что я не какой-нибудь там злодей. Только легче не стало.
И вот лечу я в блаженной почти неземной пустоте и говорю - кому говорю - не понятно - может себе самому, а может той тени, что рядом:
- 'Куда приземлиться?'
- 'Здесь занято!'
- 'А здесь?'
- 'И здесь несвободно!'
- 'Ну так куда?'
- 'Да так и висите.'
- 'Но так не удобно?' - 'Ну отчего же?'
- 'Не удобно и все. Я не шут.'
- 'Что шутом быть не любо?'
- 'Любо то любо - лишь бы - да! - лишь бы быть - только если висишь - это быть или? - вопрос.'
- 'Это ответ.'
- 'Как?'
- 'Опорой бывает лишь пустота.'
 
 
-
 
 
- когда я бываю в доме - дом пустеет как склянка -
- из которой выпили содержимое -
- я перехожу из комнаты в комнату -
- недоклеенный кафель -
- слои облупившейся краски - сломанный кран -
- я смотрю на пыльное зеркало - вижу лицо -
- не узнаю -
- потому что себя я помню другим -
- за спиной я помню глаза - которые я любил -
- тогда - на рассвете -
- теперь вместо рук и вместо лица - теперь - теперь -
 
 
-
 
 
 

- Книга одиночеств -

 
Оно ширилось, разрасталось сумерками, ночью, рассветом, в котором даже подаренные по случаю рождения (лет двадцать назад) чернильная ручка с золотым пером и книга для записей в коричневом ворсистом переплете являли собой (пустырник - зачеркнуто) - отчаяние, от которого колотится сердце и дрожат руки (отчаяние - зачеркнуто) - пустырник.
Почему? не видно спасительного очертания стен, дешевых рамок с самодельными картинками, старого пианино с отвинченными за ненадобностью подсвечниками? Она любила наигрывать два-три романса и подпевать себе сдавленным глухим голосом.
Снегирь на ветке покачнулся.
Где спасительный мир вещиц: китайских вееров, перламутровых пуговиц, маленьких фарфоровых вазочек с засушенными спиральками настурций и все еще источающими слабый приторный запах фиалками? Где все это? Он пытался отыскать хоть что-нибудь, но видел только безыскусную неосязаемую пустоту.
 
 
-
 
 
- моя дрогнувшая - бьюсь расколотым глазом -
- моя боль- моя лихорадка - мой жаркий голос -
- все это - вместо меня -
- меня - нет -
 
 
-
 
 
Они выкрали мои сны - эти маленькие человечки, которые приходят ближе к сумеркам, садятся на корточках возле моих коленей, заглядывают в глаза бледными зрачками и надувают щеки при каждом нечаянно сорвавшемся слове. Это они выкрали мои сны! Я точно знаю. Я вырываюсь из одеял, что шевелятся, как змеи, и ничего не помню. Тусклые звуки пузырятся, оседают. Я выковыриваю их из ушей, как пауков.
Когда-то огни городов искрились зеленым, синим и серебристым. И вырастали наперебой. Вечно звенящее столпотворенье. И на вопрос 'куда ведут эти дороги?' слышался вечный ответ: 'В НИКУДА', потом добавлялось: 'МОЖЕТ...'.
 
 
Вода доходила до щиколоток. Я проходил, как по дну. Фавны с дремучим сердцем смотрели сквозь тени. Было необъяснимо и жутко. Тело срасталось с травой, с невидимым ветром, с улиткой, которая утеряв лабиринт, нежным слизистым тельцем ранимым готовилась к смерти. И не страшилась.
Злобные - они выгрызли мои сны - жуки древоеды - малярийные комары - занесли лихорадку. Хина теперь успокаивает только на время. Нет во мне больше божественной пустоты. Все растянулось неуловимым и слабым движением, будто масло вдруг разлилось. Губы теперь прикасаются только к стакану. Губы не слышат ветра.
- я тоскую -
Вообще, чем больше теряешь, тем чувствительнее что ли становишься. Ну теряешь, конечно, не в смысле там квадратных метров и проч.. Метры мои и так всегда были не квадратными. А все началось с того, что она - моя тонколицая, моя белобровая, моя лучеиспускающая и камневыводящая, у которой походка как бренчание испанской гитары в жаркую безлунную ночь, когда только ветки хрустят и птицы уркают, как утопленники в водах Гвадалквивира, это я случайно узнал о реке об этой, чья вода мутна от паводков и зелена от неба, - так вот возлюбленная моя всегда все мной измеряла. Не ведала кровушка-коровушка моя других мер длины, объема и веса. Когда говорила, чтоб я купил чечевицы, это к примеру, всегда прибавляла, ну с две или три твоих горсти. Когда бежала мочится, а делала это она всегда тайно, ведь знала кудесница, что это интимная грань бытия, такая же как сновидения, куда чужой не заглянет. Я в этот час задавался вопросом, сколько она там пробудет? и что она в себе пробуждала? книжек она не читала даже в иные моменты, сидела, наверное, думала, но о чем? что она думает? она перед этим всегда торопливо, что, мол, вернется на четырехсотом ударе, и не чего-нибудь там, а моего сокровенного сердца, не крокодила, заметьте, и не лягушки, а - моего, которого не видала и говорила, что я - бессердечный, может она и права, я не знаю, ну почитал я какую-то литературу, где пишется, что у таких как я сердце - с кулак, я сложил пальцы, поднес к глазам разлюбезной, все приговаривая, вот оно - видишь, и она, пустоголовая, млела и голубилась мякотью нежной, бутончиками, баранкой медовой.
 
 
-
 
 
Ненавижу злодеев, укравших сотни моих притаившихся жизней, скрытых в траве моих снов...
- 'Вам надо беречься - мне за вас больно' -
- 'Я - Я - люблю синий' -
- 'Что?' -
- 'Я люблю синий цвет' -
 
 
-
 
 
 

- Книга Радости -

 
 
'Дивные сны снились мне ночью,' Радость глядела в окно. Тихо. Тени от облаков по ржаво-зеленой траве. Дальний звук лесопилки. Унылая осень с запахом гнили, земли, стогами соломы, тускло желтеющиими на горизонте. Радость прикрыла глаза. Ей показалось будто она разглядела: дом, окрашенный синей гуашью; вдоль стен громоздились буфеты; в них - желтоватый фарфор с бледным, нежным рисунком; банки с вареньем (сахар сплошной); графины, фантасмагория этикеток; в дальней из комнат в проеме двух окон - жасмин, рядом - кресло с жухлой обивкой, вместо двух ножек - энциклопедия Брокгауз-Эфрон, том седьмой и десятый.
 
 
-
 
 
'И чтобы нежность моя была так же обжигающа и пахуча, как листья крапивы, я плету и расплетаю эту рубаху. Руки мои покрылись водянистой пленкой, а я плету и расплетаю свой свадебный наряд. И нежность моя плетет и расплетает свои волокна, и нежность моя только растет.'
 
 
-
 
 
Говорили, что она несчасна, потому что любила, а он оказался злодей. А Радость все продолжала любить его голос, прищур его глаз, которым он врезался в память и так и застрял то ли в затылке, то ли в предсердии, то ли...
луна тихо падает в глубь солнцеворота
думаю о Тебе
дыханием снежных покровов
дикие звери испуганные
переступают
плывут
сквозь озера
и сквозь сады ускользающие облаков
движутся рядом и в такт
редкие травы в синих зрачках
тусклые солнца у самого дна
лунным дождем размыкается пробуждение
первых лилий и первых веток жасмина
-
думаю о Тебе
о рожденный ночью
в тропиках детства
вскормленный молоком
тревожным и звонким
как та, что уходит, дверь не прикрыв
в ржавых петлях луна тихо стонет
и небо в провал косогора
уткнулось
о ночью рожденный
ночи глотающий родниковые вина
на горле белом
на ветках тонких
петли тугие
и угасает ее аромат на рассвете
и угасает
 
 
-
 
 
Его руки - два тонких свитка, перехваченных временем. С запахом ладана и молитв. У него темный плащ с проплешинами на плечах, башмаки из грубой кожи. И память на имена.
А в жилах - кровь диких растений.
Леса закаляют. Особенно тех, кто родился в дни холодов, в годовщины, когда звездочеты строчат свои свитки, где длинные буквы с тонкой волной после каждого слова. Где можно прочесть совпадение судеб. Линии. Путь. Он нескончаем. И одинок для тех, кто тянет последнюю нитку последней своей синевы.
Деревце опрокинулось голубыми игольчатыми ветвями.
Корабликом проскользила по лицу ее улыбка.
 
 
-
 
 
Радость обитала на краю города, там, где река медленно поворачивает на восток, чтобы потом развернуться и понести свои бесконечные отражения к морю. Дом Радости долго перестраивался, приспосабливаясь, прилаживаясь к укладу неторопливости и света. Окна от пола до потолка, как в готических храмах, с легким оттенком блаженства. Очарование комнат почти пустых с деревянным полом и жарким воздухом. И с бесконечным круговоротом, будто все оживало и умирало ежемгновенно, и не было быстротекущих времен.
 
 
-
 
 
красный голос - тревоги
белый голос - тоски
и прозрачный голос - смерти
 
 
-
 
 
 

- Синяя книга -

 
 
Он думал, Радость похожа на плод ежевики. Девушка в розовом с гребнем прозрачным озером лунным, подругой вечерней к нему прилетала, смеялась о вечном.
Какие ласковые у Нее руки. Купол ладоней бережно охранял его память, что перекатывалась и, подобно гальке у берега, задевала веселым шумом сердце. Когда Она прикасалась к затылку, раны всей будущей жизни - даже той, где он был стариком, стянутый лысый сухой от загара череп, - затягивались. Под ее переборы (ладонь гусляра) он погружался в видения, где в медовом запахе свеч Она собирала бисер. Ровный пробор волос и склоненная голова.
Радость - с кроткими зрачками и нежным лицом. Она была незлоблива и всепамятна. Закипь солнца в уголках глаз. И походила то на крестьянку, то на обедневшую герцогиню с озяблыми ладонями и зеленью глаз. Растревоженная, подобная туману на ее родине среди друидских сказаний и непомерных валунов, разбросанных ожерельем вдоль берега, она подходила к горизонту, обмакивала перо в чернильную вязкость рассвета и пела.
 
 
-
 
 
И песни ее, будто бродяжки, подставляющие ладони первому встречному-поперечному, рассыпали серебристые монеты любви. Где-то прорастет звонким инеем одна и будет биться в Его стекло ветром и сновидением. А Он - сонный и курящий - не заметит ее прикосновения, не заметит бесшумную радость ее пришествия. Другая - оживет у самого моря. И прибрежные тучи окунут в нее влажные свои ростки. И она, подобно юной деве, заколосится спелым счастьем и телом от переизбытка и божественной полноты.
 
 
-
 
 
Он двигался от сумерок к сумеркам. Он был самонадеян и упрям. Скулы его не привыкли к стылым ветрам поднебесной. К влажным и бесприютным ее ночам, когда светляки покидают сады, а полночные птицы горланят о приближающейся опасности, как оглашенные.
Он не ведал страха. Бесстрашие его было шальным и вольным, как размах прибрежного ландшафта ранним морозным утром, в дни, когда ледяные песни Эдды опрокидывают сердце и фантомные боли отсеченной когда-то и такой своей жизни, покрывают тело бесконечными насечками любви.
- это Ты - это Я - это Ты -
Он хотел войти в любовь, как входят в лес, осторожно и целомудренно, чтобы солнечные пятна разыграли на его теле историю превращения человека в ягуара. Тогда он забрался бы на пологую ветку разомлевшего от жары дерева, и пятнился бы и пенился под пятнистым и пенным солнцем любви.
- яблочный уксус исторгнут из междометий -
 
 
-
 
 
И когда голос ее, израненный лаской мимолетных слов, умолкал, Радость склоняла голову, и слова, которые болью и недоумением выплывали из шума этой жизни, прорастали тонкими побегами.
Проглядывало солнце, смотрело большим разбуженным лицом.
Длинноногий журавль, шествуя следом, склевывал песнь без остатка.
 
Москва 2000 г.