Speaking In Tongues
Лавка Языков
М.Немцов
ГАЙ ДАВЕНПОРТ, РАССКАЗЧИК ИСТОРИЙ
:Когда-то добровольцам американского Корпуса Мира, расквартированным
в одной из африканских стран, пришла в голову блестящая идея: для просвещения
местного населения одной из деревень снять фильм о том, что малярию переносят
комары, комары плодятся в лужах, поэтому лужи на деревенской главной улице
нужно осушать. Об этом перед камерой и должны были говорить старейшины
племени. Когда фильм показали всем жителям, встречен он был гробовым молчанием,
и лишь в одном месте раздались вопли восторга: 'Цыпленок Нтумбе!' Озадаченных
добровольцев Корпуса попросили показать фильм еще раз: некоторые дети во
время сеанса вертелись и не смогли увидеть цыпленка Нтумбе. Покажите нам
цыпленка Нтумбе еще раз! Выяснилось, что в одной короткой сцене, где сознательная
мамаша, присев на корточки, вычерпывает лужу, у нее за спиной по самому
краю кадра действительно бродит одинокий цыпленок. Эти славные странные
американцы сколько угодно могут рассказывать о лужах, комарах и малярии,
а тут, прямо перед ними вот в этой движущейся картинке на стене ходит живой
цыпленок Нтумбе. Чего ж еще можно требовать от искусства?
'Тридцать лет, - пишет Гай Давенпорт, - я сочинял истории, в которых
цыпленок Нтумбе приковывал к себе внимание слишком многих из моих немногочисленных
читателей. Академики даже разработали целую критическую школу, призванную
обучать людей видеть в них одного лишь цыпленка Нтумбе (или его отсутствие)...
Один остроумный француз сказал, что я - писатель, исчезающий сразу же по
прибытии. Мне хотелось бы недопонять его: как модернист я прибыл слишком
поздно, а для диссонансов, известных под названием постмодернизма, - слишком
рано.'
Гай Давенпорт (родился 23 ноября 1927 г.) - американский ученый, преподаватель,
переводчик, критик, поэт и прозаик. Родился в Андерсоне, Южная Каролина,
в семье транспортного агента Гая Мэттисона Давенпорта и его жены Мэри Фант.
За исключением двух лет службы в воздушно-десантном корпусе армии США (1950-1952),
занимался исключительно академической деятельностью. Получив степень бакалавра
искусств в Университете Дьюк (1948), следующие два года провел в Мертон-Колледже,
Оксфорд, где как стипендиат Роудза получил степень бакалавра литературы.
По окончании службы в армии три года преподавал английский язык в Вашингтонском
Университете Сент-Луиса и в 1961 году защитил докторскую диссертацию в
Гарварде, после чего работал внештатным редактором в журнале 'Нэшнл Ревью'.
С 1961 по 1963 гг. служил ассистентом профессора английской филологии в
колледже Хэверфорд. С тех пор и до недавнего времени преподавал английскую
филологию в Университете Кентукки в Лексингтоне, сейчас - на пенсии.
Один из его студентов вспоминает: 'На студенческой попойке один из
моих однокашников описал мне преподавателя, который во время лекций расхаживает
взад-вперед, как петух, время от времени отворачивается к доске и пишет
что-нибудь по-гречески или на латыни. Меня это заинтриговало, и я записался
к нему в класс. И до сих пор помню охватившее меня ощущение чуда и изумления.
В памяти осталась одна из лекций Давенпорта - об Эдгаре Аллане По, на которой
прочерчивались векторы в готическую архитектуру, греческую эпическую поэзию,
арабески. Другую, чтобы провести разграничения между началами американскости
в пуританской Новой Англии и роялистской Вирджинии, Давенпорт посвятил
'Географии Возрождения'. Меня это зацепило на всю жизнь'.
Несмотря на то, что еще в студенчестве Давенпорт получил премию за
'творческое письмо', под псевдонимом Макс Монтгомери публиковался в журналах
'Хадсон Ревью' и 'Вирджиния Куортерли', и параллельно с преподаванием издавал
свои переводы, литературно-критические работы и стихи, за которые получал
премии, рассказы писать он начал только в начале 70-х годов, когда получил
свой первый академический отпуск. Даже сейчас Давенпорт считает опубликованные
работы не более чем 'продолжением своих уроков', рассматривая поэзию как
'уроки эстетики', рассказы - как 'уроки истории', а себя самого - как 'закоренелого
толкователя', скорее пишущего учителя, нежели профессионального писателя.
Будучи преподавателем и критиком, он считает, что 'Искусство - это
внимание, которое мы уделяем цельности мира', и что 'искусства предлагают
нам память человечества в таком виде, в каком ни один другой континуум
культуры свое полезное прошлое не хранит'. Иногда Давенпорт, правда, утверждает
иное: 'музей, эта пародия храма в двадцатом веке, - вот всё ... что у нас
остается от прошлого физически'. Однако в своих критических работах он
отдает дань Рёскину и Паунду - 'двум яростным голосам... которые громогласно
утверждали, что искусства - учителя морали'; и поскольку их голосами 'легче
всего пренебречь как голосами очаровательных чудаков', насколько трагично
то, что преподаватели, как правило, отмахиваются от 'поэзии, способной
научить не только восприимчивости и тонким движениям духа, но и... подлинному,
вечному, осязаемому знанию'. Будучи южанином, он 'принимает как
должное некоторую раскрепощенную реальность' и остается 'благодарным за
тот день в Сент-Элизабет', когда уже одержимый паранойей Паунд подарил
ему 'Историю африканской цивилизации' Лео Фробениуса в вывернутом
наизнанку переплете, чтобы он смог безнаказанно читать ее в поезде домой.
Для Давенпорта, как и для Паунда, 'прошлое - сейчас; его невидимость -
это наша слепота, а не его отсутствие'. Где Элиот и Джойс пытались создать
Ад и Чистилище, Паунд, воспользовавшись тем, что Джойс сделать этого не
успел, пробовал творить Рай, 'град в уме' перикловы Афины или Новый Иерусалим,
древний, как и обнесенный стенами 'град вокруг храма... выстроенный музыкой
и заклинаниями' Фробениуса, длящийся от 'Иерихона до Патерсона, Нью-Джерси,...
от Трои до Дублина'.
Другие писатели, которыми восхищается Давенпорт, либо практикуют вместе
с Паундом 'дедалическое' искусство, посвященное 'Ренессансу архаики' (например,
Чарльз Монтэгю Даути, Чарльз Олсон, Джонатан Уильямс), либо, подобно Паунду,
Джойсу и Элиоту, считают, 'что традиция поддерживается изобретательностью
и нововведениями' (Луи Зукофски, Рональд Джонсон, Дэвид Джоунз). Когда
Давенпорт ищет в литературе какого-либо яркого выражения 'американскости',
то находит лишь древние антитезисы и аналогии. Ворон По на бюсте Паллады
- 'это иррациональное, доминирующее над интеллектом', противоположность
древней 'богини полей и крепостей, венцом для которой служит святилище,
выстроенное ее народом'. Уитман, 'архетипичный поэт Америки', 'сочетавший
созерцание природы с созерцанием цивилизации... в единое пьянящее видение
жизни, поскольку никогда не упускал из виду мимолетности всех явлений',
также связывается с 'эротическим товариществом' - старым, как фиванская
Святая Шайка Плутарха - сборище демократов-пифагорейцев, которые друзей
считали просто 'другими я'. Классик современной американской поэзии Джеймс
Лафлин (основатель, владелец и единственный редактор издательства 'Новые
Направления'), 'пышущий здоровьем американский бизнесмен и гиперактивный
спортсмен', 'пишет такие стихи, какие могли бы писать... ироничные римляне
и соленые греки'. А Юдора Уэлти, которую Давенпорт называет 'величайшим
из писателей' Америки, в своих романах представляет ему фигуру овидиевской
Персефоны, метаморфирующей в Эвридику, а затем - в Орфея, в поступках 'древних,
как сельское хозяйство или грех'. В одном из интервью Давенпорт признавался,
что 'величайшим его вдохновением послужила ему не сама Америка, а 'Америка'
Кафки, вымышленная, мифическая страна, не имеющая ничего общего с той,
которую мы знаем, и вместе с тем - реальная.'
Интересуясь фотографией, кинематографом, живописью сюрреалистов, коллажем
и фроттажем, Давенпорт ищет то самое 'осязаемое знание' реальности
в архитектонических структурах и в органических формах, веря, подобно Витгенштейну,
что 'смысл мира - снаружи', в мире воображаемом. Антропология и религия
показывают, как человек трансформирует 'биологический императив в обычай
и ритуал; художник же обряжает его в аналогию и обнаруживает замысел в
случайности и ритм в нечаянности'. В искусстве 'событие - узор, а сущность
- мелодия'. В поэзии и рассказывании историй Давенпорт всем сердцем предается
'стилям, которые контролируются искусными уловками' - вплоть до эпической
'суровости и архаической красоты' 'Зари в Британии' Даути. Современные
поэты, взыскующие 'чистого родного английского языка' или извлекают пользу
из размышлений Штейн или Витгенштейна о 'разбрызганном смысле языка болтовни',
также доставляют ему удовольствие, но, будучи переводчиком поэзии, он не
доверяет 'риторической косметике и произвольной мелодии для мелодраматической
раскраски'. Ему нравится 'страсть к объективности', которую Паунд превозносил
у Гомера, Овидия, Данте, Чосера - поэтических мастеров, 'чья манера прозрачна,
остра,... проста' и чье искусство, кажется, упразднило своего создателя.
Личное вступает в такую поэзию только 'раскраской, отношением и характерным
вниманием'.
В описательной прозе его восхищает 'практическая экономия' Луи Агасси
- 'элегантно точная, тщательная в деталях', преподносящая 'красноречие
информации', 'блестящей самой по себе, чье великолепие проистекает из глубокой
чуткости и острого осознания прекрасного'. Такие писатели заставляют Давенпорта
искать учителей, готовых рассказывать о 'научной точности поэта' и 'поэтической
точности ботаника... в одном контексте'.
С тех самых пор, когда отец учил его уважительно относиться к наконечникам
индейских стрел, найденным во время воскресных прогулок, Давенпорт испытывает
радости, описанные им в эссе 'Находки' - радости 'поисков', 'разведок',
которые приходят к школьному учителю точно так же, как и к художнику или
ученому, когда фрагментам, добытым из прошлого, или найденным обрывкам
памяти придается новый контекст. В том же году, когда он составил, аннотировал
и написал предисловие к книге Агасси 'Образцы научного письма', чтобы доказать,
'что достоверность имеет значение, что Агасси не нужно принимать на веру
как разум, который освещал научные вопросы XIX века, а теперь должен остаться
в истории с полностью вымышленной репутацией', журнал 'Поэтри' опубликовал
подборку переведенных им 14 стихотворений Архилоха. Некоторые критики сочли
эти переводы настолько вольными, что приняли их за мистификацию, а многие
читатели предположили, что и сам Архилох - изобретение переводчика, однако
в 'Заметках переводчика' к вышедшему год спустя более полному изданию 'Carmina
Archilochi' Давенпорт настаивал, что, работая с обрывками строф и строк
(а в двух случаях - и с единичными буквами), разбросанными в цитатах по
работам более поздних грамматиков, риторов и критиков, с обрывками александрийского
папируса, некогда использованного для обертывания и набивки 'третьесортных
мумий', он был 'буквален настолько, насколько могло позволить ему любительское
знание греческого языка'. В предисловии Хью Кеннер отметил 'личную связь'
с Архилохом, которая устанавливается у читателей благодаря способности
Давенпорта 'заново пробудить наше удовольствие от краткости и выразительности
брани'. Да и сам Давенпорт признавал, что потребность перевести этого сатирика,
лирика и наёмника, используя 'словарь десантного сержанта', произошла настолько
же из 'казарм 18-го воздушно-десантного корпуса', насколько и из университетской
аудитории.
Хотя критик Гарри Уиллс и счел давенпортовского Архилоха 'узнаваемым',
Ф.М.Комбеллак жаловался на 'всепроникающую фальшь' этой работы, поскольку
'добавления, модификации и комбинации' сделали этого древнегреческого автора
'менее фрагментарным, чем он есть на самом деле'. Такие же возражения вызывали
и переводы Гая Давенпорта из Сафо (1966), названные критиком Чарльзом Фукуа
'настолько же исторически неверными, насколько они эстетически двусмысленны',
и расширенное издание 'Архилох, Сафо и Алкман' (1980). Впоследствии к ним
были добавлены переводы из Анакреона, Гераклита, Диогена и Геронда (сборник
'7 греков'). Свой подход к художественному переводу Давенпорт любит иллюстрировать
анекдотом о джазовом трубаче Диззи Гиллеспи. Как-то, едучи в машине, тот
спросил, почему она едет, и нетерпеливо прервал ответ про поршни и свечи:
'Да знаю я все это, чувак! Ты мне лучше скажи - почему она едет?'
Так и его переводы из этих древних греков, собранные из обрывков и обломков
речи, начинают жить собственной полнокровной жизнью.
Сам же Давенпорт свои рассказы неоднократно называл 'образными структурами'
(слегка иронизируя над термином, данным им неким сорбоннским докторантом
- 'фрактальные ассамбляжи'). Структурный же итог тридцати лет работы он
подводит в послесловии к итоговому в каком-то смысле сборнику '12 историй',
в который вошли рассказы из книг 'Татлин!' (1974), 'Яблоки и груши' (1984)
и 'Барабанщик одиннадцатого стрелкового полка Северного Девоншира' (1990):
'62 рассказа, собранные в 8 книг, самые длинные - 130 и 235 страниц, самая
короткая - половина страницы; каждая книга писалась так, как будто ей суждено
было стать последней'.
Воображение, наверное, - одно из ключевых слов при чтении Гая Давенпорта:
'Не мудро слишком пристально вглядываться в то, что происходит, когда мы
читаем и пишем, ибо и в одном, и в другом мы трепещем на границе мира явного,
доказуемого и нерушимо частного мира своего разума... В то время как Гомер
мог просить о помощи свою музу, мы вынуждены призывать воображение или
собственную эстетическую волю... Но что бы мы ни призывали, мы зависим
от внимания читателя'. Вот и другой ключ к пониманию его текстов - доброжелательное
внимание, позволяющее один за другим снимать метафорические и семантические
слои текста, решая увлекательные исторические и литературные головоломки,
реконструировать общий 'замысел творца', некий Лабиринт мыслящей вселенной:
Рассказы Гая Давенпорта, собранные между 1974 и 1981 годами в книги
'Татлин!', 'Велосипед да Винчи' и 'Эклоги', действительно в глазах критики
поместили его в ряд видных писателей-неомодернистов, одновременно поставив
новые вопросы как перед читателями, так и перед самим автором. В ответ
на критическую статью по поводу 'Татлина!', опубликованную Ричардом Пивером
в 'Хадсон Ревью', Давенпорт впервые задумался над 'различием между рассказыванием
историй и художественной литературой'. В результате в 1978 году в 'Нью
Литерари Хистори' появилось его эссе 'Давай серьезно, Макс Эрнст' (Ernst
Machs Max Ernst), которое для автора стало осознанием себя в художественно-образном
письме (что было темой выпуска альманаха) и позднее заключило собой сборник
его художественной публицистики 'География воображения' (1981). В этом
ответе Пиверу Давенпорт давал обзор коллажей фактических и выдуманных образов
в таких своих рассказах, как 'Аэропланы в Брешии' и 'Велосипед да Винчи',
и утверждал правомерность веры автора в такие изобразительные детали для
создания некоего символического значения, которое, насколько он ощущает,
но не обязательно знает наверняка, там присутствует.
В то время как Пивер утверждал, что 'богатство повествовательной изобретательности'
Давенпорта остается в пределах искусства художественной литературы зачаровывать
читателя своей 'целостностью, связностью и убедительностью', сам Давенпорт
чувствует, что всегда рассказывает истории, а не 'проецирует иллюзорный
вымышленный мир', который для Пивера является 'наркотическим и пропагандистским'.
Среди основных тем этих его историй - и самая общая: 'такое догонское ощущение,
что человек - это фуражир, пытающийся отыскать полный план вселенной, составленный
Господом Богом'. Заглавный рассказ сборника 'Татлин!' вырос 'из политической
позиции', принятой однажды Давенпортом, и из его 'фуражировки' в поисках
'истоков модернизма в живописи и скульптуре'. Его Татлин считает себя Хлебниковым
конструктивизма, сплавляющим воедино народное искусство с 'самой революционной
модерновостью', он мечтает распахнуть мертвый закрытый порядок архитектуры
Возрождения и 'статичную аллегорию' Статуи Свободы монументальной спиралью,
посвященной Третьему Интернационалу, или 'новым... Пегасом', который заменил
бы 'карету аристократии'. Будучи художником-изобретателем, он пытается
'все время переводить свои модели назад в первобытную реальность' - а этот
метод близок и самому Давенпорту. Хотя автор-рассказчик и отводит себе
роль эдакого 'игривого кальвинистского Бога', которому известно будущее
и который с иронией относится к надеждам Татлина на технику и общество
- с иронией, которая может быть нацелена и на его собственное искусство,
- вместе с тем в других рассказах он наделяет несколько исторических фигур
более внушительной силой придавать слова бессловесному логосу, чьим языком
является 'гармоничный замысел, деревья, свет, время, сознание, развлечения
вроде силы притяжения или воспроизводства'. Гераклит в рассказе, названном
его именем, и голландский философ Адриан ван Ховендаль в 'Заре Едгин' обладают
более богоподобным осознанием некой 'согласованности всех диалектов логоса';
Кафка и Витгенштейн в рассказе 'Аэропланы в Брешии' и аббат Брюи в 'Роботе',
рассказе о пещерной живописи в Ласко, а также протейский По, называющий
себя Эдгаром А. Перри, в '1830' - у них всех есть более мучительная интуиция
относительно того, 'что говорят природа, желанье, замысел, и Бог'.
Рассказ 'Аэропланы в Брешии', за сюжетную основу которого взят одноименный
газетный фельетон, написанный Францем Кафкой в 1909 году, вместе с тем
проистекает также из очевидной очарованности Давенпорта необычайной для
философа практической подготовкой Людвига Витгенштейна, как известно, не
имевшего университетского образования, но изучавшего в то время аэронавтику.
Он ставит вопрос сродни гипотезам, любимым научными фантастами: что было
бы, если бы Витгенштейн и Кафка, два великих авангардиста ХХ века, вышедшие
из одного мира ассимилированных Австро-Венгерской Империей евреев, два
писателя, тем не менее, никогда так и не узнавшие о работах друг друга,
встретились бы - или почти встретились бы - в той точке Европы и в тот
момент истории, которые были единственно возможны: на воздушном параде
в Брешии, - на территории, которой вскоре суждено будет стать фашистской
и, следовательно, недоступной ни для одного, ни для другого, в атмосфере
европейского авангарда последних спокойных лет перед Первой Мировой войной,
искусства, зачарованного техникой, которая вскоре его и уничтожит. Недаром,
видимо, в рассказе Давенпорта Витгенштейн то и дело массирует себе левую
руку, будто она болит, а у Кафки после парада в глазах стоят слезы.
Рассматривая собственное повествовательное искусство, Давенпорт видит
три вопроса, из которых возникают темы, подчиненные теме 'поиска': жива
или мертва материя? чем она отличается в природе и машине? и как человеку
примирить свою физическую животность с контрсилами механического века,
чтобы 'вернуть' себе тот дух, что в настоящее время проиграл цивилизации?
В сборниках, вышедших после 'Татлина!', эти темы продолжают развиваться.
Критики ценят юмор и интеллектуальное возбуждение, которое им дарят сюрреалистическая
образность и структура коротких рассказов Давенпорта, вроде 'Робота', 'Итаки'
или 'Деревьев в Листре'. Другие же, более длинные и амбициозные работы
('Заря Едгин' или 'Au Tombeau de Charles Fourier'), вызывают нетерпение:
':в зависимости от состояния ваших нервов,' как сам Давенпорт написал по
сходному поводу, говоря о прозе Гертруды Штейн. Коллажи сборника 'Велосипед
да Винчи', например, считались 'до тошноты головокружительными' и 'временами
утомляющими своим сознательным всезнайством', в то время как другие сравнивали
эту книгу, ни больше ни меньше, с 'Дублинцами' Джеймса Джойса, а первое
мнение критика Джорджа Стэйда свелось к тому, что они вторичны и устарели
в своем 'высоком модернизме'. При повторном чтении, правда, Стэйд раскаялся,
назвав их 'очень хорошими по всем стандартам, если не считать немедленной
доступности'. И даже Салливан пришел к заключению, что 'в самых своих лучших
проявлениях Давенпорт принадлежит к той же компании, что и его 'фуражиры''.
Да и сам Давенпорт всех писателей считает 'созданиями языка и прошлого'.
Однако Хилтон Крамер, критик, благоволивший к модернизму в искусстве, возражает
против 'враждебности к современному обществу', которую Давенпорт разделяет
с Паундом; а Джордж Стайнер, ставящий Давенпорта в один ряд с Уильямом
Гэссом, Борхесом, Раймоном Кено и Итало Кальвино, все же думает, что его
'бойкая элегантность разряжает' очень важный вопрос: 'что... делает высшую
литературную грамотность столь уязвимой для варварства?' Почему, к примеру,
большевистская революция называется 'необходимым бредом', а участие Паунда
в 'тоталитарной фашистской бесчеловечности' замалчивается вовсе? И вместе
с тем это не помешало тому же Стайнеру написать в 'Нью-Йоркере': 'Гай Давенпорт
остается среди очень немногих поистине оригинальных, поистине автономных
голосов, которые сейчас можно услышать в американской литературе'.
'Стратосферной' называли критики литературно-интеллектуальную прозу
его сборника 1993 года 'Стол зеленых полей', отдавая дань его 'строгим,
изумительно формальным фразам и богатым узорам памяти'. Калейдоскоп героев
- прежний, и все же непривычный: от художника Генри Скотта Тьюка до математика
Джеймса Джозефа Сильвестра, от жены Уильяма Водсворта Дороти до Кафки и
Торо. Вполне в духе европейского модернизма между двух мировых войн, однако
не отказываясь ни от сюжета, ни от персонажей традиционного рассказа, Гай
Давенпорт строит свои изобретения, свои жюль-верновские механизмы - сложные
многослойные события, в которых идеи и культурная история человечества
- музыка сфер, под которую танцуют его персонажи, в конечном вычисляя бесконечность,
намечая геометрические чертежи желанья, помещая закоснелый мир в потоки
неожиданного света. Несмотря на фрактальность и синкопированность его стилистических
коллажей, проза Давенпорта объективна, скупа и прозрачна: 'Вообразите текст
романа:, из которого вычли все, кроме диалогов,' - можно сказать, вот идеал,
к которому стремится автор. Через всю книгу проходит одна постоянная тема:
передача прошлого как акт воображения. Поэтому и название сборника - 'Стол
зеленых полей' - перекликается с предсмертным видением Фальстафа о 'трапезе
злачных пажитей': бедняга, вероятно, недослышал что-то при пении 23-его
Псалма, а досужие редакторы впоследствии подправили его, тем самым создав
символ всей художественной литературы вообще - искусства, которому лучше
бы точно передавать неопределенность.
Но, наверное, самое сильное противодействие критики вызвал сборник
Давенпорта 'Кардиффская команда', в котором автор развенчивает один из
основных мифов современного американского общества - миф об асексуальности
детей. Джордж Стайнер, например, видит в его рассказах 'мир ficciones
и рефлексий', 'гомоэротизм', давление которого 'на сами нервные центры
современного искусства, мысли и общественного сознания' Давенпорту, по
мысли критика, еще только предстоит проанализировать и высказать. Большинство
критиков и обозревателей по выходе действительно поместило эту книгу в
категорию 'гомоэротики' и 'мальчиковой любви', провоцируя еще более резкую
волну 'смешанных' рецензий, отражающих лишь пуританские и даже ханжеские
взгляды их авторов на 'проблемы воспитания подрастающего поколения в современном
обществе', а самого Давенпорта зачислили чуть ли не в ряды певцов педофилии.
Действие почти всех его рассказов из этой книги, правда, перенесено
в 'растленную' Европу, но критику 'Бостон Ревью' Кристоферу Кэхиллу это
не помешало съязвить, что 'если б Гаю Давенпорту довелось публиковать свою
прозу, критику и рисунки в Интернете, им бы быстро заинтересовалось ФБР.
Но поскольку пишет он всего-навсего книги, ко влиянию которых, как подразумевается,
у американской молодежи иммунитет, то эксцентрике его ничего не угрожает.'
И без помех проходят по всем его историям 'люди без роду и племени', американцы,
французы и скандинавы, стремясь прибиться к любой компании, к спортивной
команде, к самим себе, к обществу.
Изящно выписанный в пуантилистской манере заглавный рассказ сборника
начинается на бьющем через край жизнью метафорическом лугу, созданном самими
актами языка и живописи, и заканчивается на лугу реальном, где читатель
подслушивает восхитительный разговор о вещах ученых и не очень - беседу
двух людей, признавших, наконец, и собственную человечность, и свою принадлежность
к роду людскому. А между ними высокоразумные, эротичные, чрезвычайно любознательные
и просто очаровательные персонажи - двенадцатилетние сорванцы, их матери-одиночки,
их репетитор, сам невежественный даже в своем величайшем знании - постигают
и преподают друг другу великую человеческую тайну, тайну желания и любви
во всех ее проявлениях. Детей Давенпорта восхищают не только и не столько
секреты анатомии друг друга - они приходят в восторг от всех граней вселенной,
данных им в чувственном ощущении: от немецкой овчарки на проходящей по
Сене баржи до технологических памятников начала века - колеса обозрения
Ферриса и Эйфелевой башни, - от прополки грядок и игры света в ручье до
живописи импрессионистов. Все они взрослеют и постепенно привыкают к собственной
коже.
:На самом деле, конечно, все, что пишет Давенпорт, - в сущности своей
изумительно здраво. В одной из статей, вошедших в книгу эссе и комментариев
'Охотник Гракх и другие работы по литературе и искусству' (1996), он говорил:
'Столетие закончится, и мы вынуждены будем допустить, что научились читать
некоторые - однако, далеко не все - его письмена. Джойс и Паунд потребовали
заново определить сам акт чтения: В одной из самых плотных кубистских картин
Пикассо один ученый недавно смог различить фигуру 'Библиотекаря' Арчимбольдо,
и мы теперь можем наблюдать визуальную логику того, что раньше казалось
абстрактной черепицей крохотных суетливых уголков. Это не поиски кролика
в детской картинке-загадке; это признание эстетической организации: Для
чтения: нам необходимо отыскать ту часть головного мозга, которой мы прежде
никогда не пользовались, - ту, где синапсы имеют иное строение. Это очень
буквальное подобие играющих в песочнице детей. Они счастливы, они заняты
делом, они по-своему целеустремленны - но только лишь ангелам ведомо, что
именно думают они о своей игре.'